Максим Евстропов — философ, музыкант, создатель художественного проекта «Партия мертвых». Идея создания проекта зародилась в ходе размышлений об акции «Бессмертный полк», которую Евстропов назвал «попыткой присвоения мертвого со стороны государства и милитаристской идеологии». В начале сентября силовики пришли к активистам, прямо или косвенно связанным с партией, было возбуждено уголовное дело об «оскорблении чувств верующих». Причиной преследования стал пасхальный пост в соцсетях «Партии мертвых», посвященный патриарху РПЦ Кириллу.
Корреспондент AliQ Media поговорил с Максимом Евстроповым о мрачных провинциальных 90-х, пустотности путинской идеологии и пространстве памяти, которое сопротивляется мифологизации.
В своем посте о путинском нигилизме ты пишешь: «Я нахожу очень много знакомого в текущем (само)убийственном “русском” раскладе, я узнаю в нём себя». Как началось твое увлечение нигилизмом?
Это началось еще в юношеском возрасте, в 90-е годы, когда я жил в Кузбассе, в Новокузнецке. Юность была довольно депрессивная. В Новокузнецке было много и криминального, и бытового насилия. Тогда родной город мне казался просто филиалом ада. В детстве были случайные встречи со смертью. Например, гуляем с друзьями и находим мертвое тело.
Еще в юности у меня было много апокалиптических ожиданий. В целом существовал тренд на апокалипсис — всем казалось, что вот-вот начнется третья мировая война или случится экологический кризис. Всё это прекрасно ложилось на то, что сейчас Путин называет геополитической катастрофой — разрушение Советского Союза. На этом фоне мне стало казаться, что всё существующее состоит из ничто, и не из абстрактного отсутствия, а из какой-то шевелящейся пустоты. У меня было ощущение, что все мертвы, например.
Думаю, в 90-е годы действительно сложилась критически революционная ситуация, было очень много революционной негативности, но она в итоге оказалась неиспользованной. И она никуда не делась, где-то подспудно дремала. В последние годы ее стали выпускать: видимо, российские элиты тоже этим больны, и мало-помалу это стало выходить наружу. Первый масштабный выход случился в 2014 году, а сейчас происходит повторение того же самого, только в больших масштабах. Мне кажется, так случилось потому, что советская империя оказалась не до конца разрушенной, и она всё ещё сопротивляется разрушению, хотя никакого Советского Союза давно уже нет.
Однажды я подумал о Путине как о таком своего рода Кощее Бессмертном — существе ни живом, ни мертвом, но очень боящемся смерти, запрятавшем ее подальше. Страх смерти здесь представляется гипертрофированным страхом изменений, будущего. Что ты об этом думаешь?
Мне тоже кажется, что он напоминает Кощея, который очень далеко запрятал смерть и пытается ее всячески избежать. Но в то же время он пытается ее приблизить, здесь есть своеобразная диалектика. С одной стороны, он параноик, который всячески отодвигает катастрофическое событие смерти. С другой стороны, он постоянно заигрывает со смертью, приближает ее. Вся его политика постоянного повышения ставок похожа на то, как будто он пытается нащупать эту самую иглу и об нее уколоться.
В тексте о пост-фашизме путинской России ты сравниваешь его с религиозным фундаментализмом, которому уже не нужна теология. Как с этим связана «частичность» мобилизации и, например, невозможность назвать войну войной? Как на эту нерешительность вообще накладывается некоторая сильная, хотя и пустая, идеология?
Я бы не сказал, что есть какая-то сильная идеология — для этого нужны сильные идеи, ради которых, собственно, что-то делается. Есть претензии и попытки сделать вид, что идеология существует, но при этом сама идеология, понятая как некий комплекс идей, не работает. Место идеологии пусто, эта пустота маскируется, но в то же время всё выстраивается вокруг этой пустоты.
Такая ситуация в российском политическом пространстве уже давно. Яркий пример — партия «Единая Россия», которая изображает из себя непонятно что. И всё это как раз связано с кривым языком, который, непонятно в силу каких причин, запрещает определенные слова: его будто бы искривляет гравитация маскируемой им пустоты.
Я смотрел сейчас очередное обращение Путина, и в его картине мира всё достаточно логично: есть угроза НАТО, есть однополярный мир, которому нужно сопротивляться. И ведь многие люди в это верят.
Не знаю, насколько это можно назвать идеологией — страх угрозы может работать и без нее. Да и это противостояние с условным Западным миром, которому пытаются противопоставить так называемые традиционные ценности, я бы идеологией тоже не назвал. Есть дискурсивно-политическая конструкция «традиционные ценности» (место которых также пусто) и есть страх, неуверенность, чувство собственной никчёмности и так далее.
Сейчас еще добавилась деколониальность.
Да, появившаяся претензия на деколониальность — это, конечно, очень смешно. Она настолько же смехотворна, насколько смехотворна, например, претензия на миротворчество. Потому что в действительности всё происходит ровно наоборот. Но примечательно, что сам этот термин был захвачен дискурсом власти. Это тоже игра с советским наследием — СССР ведь проводил как деколониальную, так и колониальную политику, была такая двойственность. Всё, что делает Путин по отношению к государствам, на которые он пытается влиять — это продолжение той советской политики, только деколониальности здесь совсем не осталось.
Государство репрессирует организации, которые занимаются критическим исследованием нашей истории и заменяют это мифологией. Было ощущение, что до какого-то момента это работало. Например, когда аннексировали Крым, многие люди действительно испытывали какой-то сентимент по поводу величия России. А сейчас «референдумы» или, например, то, во что превратилось 9 мая — всё это выглядит совершенно театрально.
Дело в том, что память — довольно сложная штука, она сопротивляется мифологизации. Мне кажется, что у властей до сих пор есть ощущение, что память — это пространство борьбы и манипуляций, что там нет ничего реального, всё конструируется. Они всю дорогу этим занимались, но сейчас, возможно, кто-то из них заигрался и действительно поверил в эти мифы.
С одной стороны, мы имеем постмодернистский расклад, где пространство памяти становится игрой с культурными кодами и артефактами, а с другой стороны — власть, занимаясь этой реконструкцией, упирается в какой-то тупик, в реальность.
Ты сейчас живешь в Тбилиси. Хочу задать вопрос, отталкиваясь от своих эмигрантских впечатлений. В Тбилиси и в Ереване меня поразило то, что городское пространство устроено совсем не так, как в России — иногда не совсем понятно, где проходит граница между частным и общественным. В целом есть ощущение большей свободы передвижения, нет пресловутой «заборности». Как думаешь, есть ли связь между организацией городского пространства и авторитаризмом?
«Заборность» и авторитаризм прямо связаны. Это можно назвать политикой огораживания, если вспомнить прекрасное явление времен Буржуазной революции в Англии, когда земли перегораживали заборами и объявляли их частной собственностью. И крестьяне не могли пользоваться этими землями. Точно так же происходит и с публичной политической сферой. Политическая сфера в России, фактически, приватизировалась определенной прослойкой людей. Они отгородились от всех остальных заборами, и доступ к публичному пространству стал очень опосредованным. Чем дальше, тем больше преград и рамок нужно пройти, чтобы попасть в публичное пространство.